Екатерина Дмитриева. 14 комментариев к фотографиям Алексея Парщикова из цикла «Беги и поймай»

I («Рим»)

 

Выброшенные из времени камни уже не подвержены смерти, только любопытному взгляду проходящего мимо. Даже ветер здесь застревает, как заноза в пальце, но бескровно и безболезненно, поэтому тут нечего бояться. Какие же тут иногда плодятся гроздья из человечьих тел, подумать только! Может, они тоже бессмертны или их привлекает маленький слепок света? Сдвинуто не только время, но и пространство, в черную влажную яму бросают монеты — но кто же захочет сюда вернуться? Сборятся, словно чешуя рыбы, звезды над каменным веком. Разгоняются и на выдохе извлекают зыбкое: А-А-А..

 

II («Туман в Сицилии»)

  

Возможно, мое зрение неразборчиво — или условно. С тех пор, когда жизнь на земле залилась светом, все начало казаться единым целым: ускорение и замедление, ночь и день, низ и верх. Дорога задавала направление моему телу, отпечатывая следы, которые затем ширились и углублялись. Он — туман — в них оседал, прятался. Как и почему я здесь оказался, на этом пустом месте? Но правильнее будет спросить — для чего?

 

III («Тринадцать»)

  

Я здесь оказался случайно. Но как это — случайно? Голос меня водил по пустой местности, как партитура, написанная вслепую, и мне слышались слова «тринадцать», «тупик», «прямоугольник». Я сводил их вместе, но они рассыпались, я подбирал их снова и снова, и местность не имела предела, удлинялась, сжималась, подобно страху или резине. Со стены сорвалась тень, или то был младенец, который впервые увидел вертикаль смерти. Я сжимал в зубах слова «тринадцать», «тупик», «прямоугольник», чтобы здесь появиться — у белой ограды, за которой ничего не начнется. 

 

IV («На дороге. Калифорния»)

  

Светло-желтое, почти прозрачное пятно приснилось слепой собаке. Его лапы дергались беспомощно, и в этом движении я находил что-то знакомое. Я присел рядом и долго всматривался в его неподвижный бег за слепым пятном, которое становилось все больше и ужаснее, а дальше выпустило свое неразборчивое мычание, похожее на рану между ничем и ничем. Как хорошо ничего не знать и застенчиво смотреть под себя. И снова это «Господи!», вырванное и замученное, на всякий случай, если вдруг услышат. Как хорошо, ведь и я ослеп и пришел к тому, чего так боялся. Скорее, скорее, на этом куске земли не вырастет хлеб или красный цветок, и я убегаю, как и все трусливые тени, которые во мне есть. Но мне некуда деться, и слепых теперь двое.

 

V («Шест в море»)

  

Утром мое лицо искривилось рябоватыми шрамами. Под серо-черными камушками я нашел маленькую птицу, мертвую. Из-за ночного шторма и ветра ее прибило к скале, и она рухнула вниз, поранившись об острие выступа. Я не знал, что с ней делать, и похоронил у дикого сухого дерева. Отвернувшись от смерти, как от чего-то липкого и плохо пахнущего, я думал, в каком заблуждении пребывают люди, надеясь на вечную жизнь. Штык, разрезающий горизонт, покрывался ржавчиной — то есть, тоже неминуемо близился к своей смерти. Где облака и земля, где-то между — единственное, что у нас есть. Пошел одиннадцатый час в одинокой безадресной бухте — открылись гроты, и началось всеобщее трепетание. «Господи!» — вскрикнули сверху — «какое прозрачное моречко» — и затихли. 

 

VI (​​«Ботинок»)

  

У Каменного Мыса умирающего положили в лодку, ко мне прилетели вестники и нашептали, что он умер правильно, как умирают индейцы, а на лице его высыхали белые полосы — значит, его будут помнить долго. И нудная бесконечная жизнь становится крошечной, как миндалина с молочной сердцевиной, и сжимается до одного потемневшего дня. Но остаются не говорящие ничего вещи и какой-то мусор, зажигалки, монеты, загнившее яблоко. Слепые карандашные надписи, теряющие наименование, свернули в трубочку и закурили. Нет ничего, и умирающий плывет в лодке, и Каменный Мыс слетел со зрачка, как слеза раненого животного. Забытое Богом ранчо с прокуренными кабаками и русской водкой, оскорбленными женщинами, странной любовью и нормальной ненавистью, что не назовешь ни распадом, ни огнем, просто вот таким, как оно есть. И ты убежал оттуда, без табака, потому что не куришь, но зато с металлом, и это было честнее. Этот проклятый материк провалился вместе с твоим телом, и так же, как и тебя, его нет на карте.

 

VII («Амстердамский байк»)

 

Растопленный мед размазывал кто-то по скверным лицам, которые потемнели и прокурились, как старое бесполезное зеркало. Я в него никогда не смотрю, да и незачем — чего я не видел или что я видеть совсем не хочу? Люди выходят на улицы, топчутся по распатланному насту, но у них нет ни велосипедов, ни мотоциклов, ни оружия, ибо они на родине. На родине холод, и горячий мед на скверных лицах уже не поможет, он леденеет и покрывается корочкой. Ты гонишься в многотрубное небо, низкое, мерзкое, чтобы что? Чтобы ходить по железным линиям, думать, что электричество тебе подскажет, что зима укроет, что вслед за тобой никто не поедет. А дальше весна, а дальше земля, из которой выползает мрачная, осклизлая чертовщина. Перегородки станций мелькают одна за другой, однообразные пейзажи склеиваются, и становится невыносимо скучно. Но лучше смотреть туда, чем на лица, которые мне ничего не скажут.

 

VIII («Якорные цепи в бухте»)

 

Керосиновая страна нечаянно вспыхнула от небрежно брошенного огонька. В разорванных простынях путались люди, собаки, птицы, но тот, кто смотрел сверху, Неведомый, бессилен, ибо мы свободны. В разорванных простынях путались лица, хвосты и уши. Паниковало время — вот что происходит с теми, кому кажется, будто его возможно преодолеть или договориться. Когда жизнь замерла, когда радары ослепли от пустоты, магнитная ось проткнула нёбо и устремилась к тому, кого мы так и не узнали. Язык проглочен, нет языка.

 

IX («Собака в афинском театре»)

 

Зрение раз-троилось, и полился свет. Замерла чья-то тень, растворилась в раскаленной земле, потекла по краю и через. Валится, валится, валится город, в котором не отражается ни время, ни голос, молятся, молятся, молятся псы, и все — черные. Один огромный глаз мерещится над водой, но падает и съедает все, что здесь было. Рыбки, мои, рыбки, ловитесь в мои руки, ибо я — весь.

 

X («Хельсинки. Свадьба»)

 

Как бабочка насмерть приколота — мог бы сказать я, но не стану, хотя смерть жалко больше, чем бабочку. Ведь смерть не терпят, она одинока, запутана и свирепа, и всем хочется разрезать ей горло точеной бритвой. О, как они ревут, скручиваются в себя бараньим рогом, ледяными пальцами придерживают две половинки разломанной сигареты, чтобы курилось. Первый круг пройден, давайте отметим, второй и третий, коньяк и виски, и даже мадера, Боже! Разрушение разнообразно, выбирай, что хочешь. Машинист поезда наизусть читает «Онегина», а Зарецкий бережно кладет на сани оледенелый труп. Эта прожженная черная дырочка на тонком тельце будет спать со мной вместо тебя, какая святость, но здесь: и сад теперь черный изглоданный, и почернели яблочные зрачки, и сам я в черном костюме праздничном, и с лестницы падающий человек кричит: давайте выпьем.

 

XI («Стекло между стеклами»)

  

Провожу липкими пальцами между стеклянными башнями и думаю о хрустящих сахарных ломтиках, которые так же легко крошатся. Заборы и асфальты с трещинами, вот что можно увидеть ясно, а не эти марш-ш-руты и камы-ш-ш-и, вместо пресной зеленой воды заглатывается зеленое небо, которое шш-ипи-ит и лопается с характерным звуком в ушных раковинах.
Я плыву по стеклянному шару, как по речному дну, набираю в ладонь щедрую горсть песка и теплым медом размазываю по лицу. Через толстую плоть стекла не пробьются ни стаи псов, ни вой машинных сирен, ни крики переулочных сумасшедших — только записанные голоса на магнитофонную ленту останутся в стеклянном материке.

 

XII («Воздушный шар в кирхе»)

 

Темное казалось испуганным, затаившимся. Текли бесполые существа — или то были тени — в черный угол, чтобы убить время, такое пустое, костлявое ничего. Как радостно, ведь и я оказался, оказываюсь снова и снова, беспомощной рыбой в его влажных руках, и вытекает из меня, как из разрезанной ягоды, все живое, если оно было. К кому мы обращаемся, когда дно воды опрокидывается, когда выложенное из камней слово насовсем смыто, когда тело замыкается в теле, и ему становится тесно. И как сильно мы плачем в ответ на безъязыкое, тупое молчание. Я дошел до края, я увидел красную землю и посаженного в ней, как арбузная косточка, мертвеца — о, какие в его реве рождались диковинные и неясные слоги и как он искал в моем лице свое.

 

XIII («Плавни»)

 

Я укрываю голову от слепого света краем листа. Обезвоженным камышам, точно в ряд воткнутым в подушку иголкам, совсем нечем похвастаться — в отличие от меня. Я еще жив. С этого берега нет выхода. Виды скучны, и мне постоянно хочется спать. Вокруг ничего, кроме жаркого воздуха и слабеющего тела. Кажется, время схлопывается и сжимает меня до точки. Ккк-а.. Заблудшие в эту дыру тени стряхивают крошки с одеяла и идут дальше.

 

XIV («Гонки инвалидов»)

 

Непокрытое тело легко и летуче, но без здешнего неба ему не прожить — тучи птичьих сражений на бледно-розовом небе отвечают знаком, немым приветом. Тело влажное, оно собирает камни с прощелиной, чтобы загадать желание, а затем поднимает голову, смотрит сквозь дырочку и подслеповатым глазом находит Бога. И все на своих местах, совершенное, о чем они говорят неведомо, но тело летучее стало зорче и может прожить столетья, не покидая берег.

Все изображения — фотографии Алексея Парщикова из серии «Беги и поймай»

16.05.2025