СЕМЬ ВЫМИРАНИЙ ПЛЮС ОДНО РОЖДЕНИЕ
пепельный рис
вулканические волчата с крыльями которых миновала пыль
медведки и постельные клопы
когда ещё не придуман денотат
(медведи, постели, кто
ел из моей тарелки?)
дурной щенок откусил ногу,
так что теперь есть только
пелопоннесские острова
и перешейки
необходима новая география
где птичий помёт не образует снежные шапки
континенты лежат, они наелись забродивших ягод и яблонь
но они не умерли, бесполезно тормошить их
надо взрасти судорожной крапивницей
воздух скатывается на одежде
через взвесь
пробираться не глазами,
запахами – и стрекозы
отращивают усы
гендерно-аффирмативная мера
ранних вёсен
и этот лёгкий платок
бритых голов –
не хватает отклонения гладкости,
инклюзии черепных восторгов,
неожиданностей, виража
лобной кости. да как же
разбудить эту интонацию?
сказки дочерям на ночь,
объявления на обесточенных пляжах –
везде точки: азбука морзе или радиация
кошачих лапок?
и, наверное, каждая электроовца
мечтает, заглянув в остановившийся глаз
очередного пятипалого бежевого тела,
понять, что ей говорит
конкретно это
предзнаменование,
о чём стоит беспокоиться,
если их находят у рубки стеклоочистителя
и никогда – в сарае
не о чем: нет хрупче того абсолюта,
что закипает в супе; об этом скажет
любой, кто выходил из школьной столовой,
пропахший и обновлённый, как после
крещения. просто теперь на дне
нет паравозика. даже выесть всё
ради матери – обнажатся зубы
ящерок-альпинистов с загаром у глаз.
между клыками строгие юбки-карандаши
и прокладки. долгое разложение
опорочило женское лицо революции.
но есть и плюс:
кухни друзей, с которых, казалось бы,
больше не вытирать вина, выносятся газом
в полости от кастрюль. искажённый металл
тянет меня да тебя в разные стороны.
а крышка подскакивает, мешает ответить другим,
как так получилось. пока джинсовая ткань
стягивает реки. эстуари не научились разнашивать
неизвестные формы.
ВЕСЕННИЙ РЕМОНТ
В.К.
Заплатка из краски на стену, где раньше кто-то любил,
кто-то торопливо желал кончины коммивояжеру стали
талого снега, агрегатно-водяной рынка руки;
вылизывая себя, он находит в боках соли и сахары.
Вопреки плоскостям векторов молекулярных редутов
корабль готов на опись скуки и грусти: шипучий
шотландец отхаркивается, застревает в мехах.
Заводит волынку, и в носовой платок хартия
сворачивается сама.
Свет за окном засыхает, как выключатель. Экономия
пятен в полу – что платить по счетам
не придётся, чует цветок худосочный плечами
вазы. Затем снятие (марксисты забрали и это слово!)
солнцезащитных стёкол со стен, открытые
родинки подъездных дверей беззащитны
перед новым бытом. Запах краски проходит
через триумфальную арку бровей,
вызываючи слёзы ледовых скелетов карнизов.
И косые пролёты – застёгнутое пальто,
где пуговицы внизу, как всегда, на одну больше,
неодобрительно чувствуют, что пищевод
начинает бравую жизнь в синей и чёрной роще.
Кто-то спиздил его! Это
море луны, видное одной стороны подзорки.
Насквозь просматриваются жабы: выжившие,
потерявшие намерение. Маслобойки молят тепло
в бочонки, но центр тяжести опрокидывает их
в отражение зависшего шага. Завершится ли –
но помочь он, (к ыс)тинной сзыве кошек –
это не сдюжит. Треножник сонавтов
простыню, скомканную в ногах порожка,
утюжит.
САЛЛИ ГАРДНЕР В ГАЛОПЕ
Сплю на двух ногах, как лошадь
вставшая на дыбы и зависшая так:
без задних ног фехтует беспокойными
ресницами с мошкарой сенного промысла:
соринки в тяжёлом тёплом дыхании.
Сплю и вижу: вязнет в детском бассейне,
бок буксует у надутого берега,
и между губ шипучка слюны и воздуха:
пена не рассосалась. Вижу и чувствую
подступившей изжогой, надо и с ней тонуть,
чтобы суметь проснуться.
Упавшей диафрагмой не отдышаться
икает и выплёвывает по косточке от каркаса
мыльных пузыриков просторный зверь.
Неявные тени театра в крупе, на свалявшихся
водах она рыб-удильшик, перевёрнутая
пожарка-заводное колёсико.
Как такое мог упустить аниматор,
взвесивший грубые шерсти, просунув
браслет через копыто? Доказать
ничтожность галопа в воде:
видите, тут касается, тут и
этак. Да она рада бы не касаться:
но спит, умирает, оставлена без задних ног,
а мне ещё и смотреть на это.
КАРАВАЙ
Птица, начинённая капустой,
как стебль мясистый, росла
для себя незаметно заканчивалась
тестом и начиналась другим:
осиный разворот в сторону света.
Перед глазами нитевидные черви,
поэтому она всегда летает
с открытым ртом: аденоиды медовых полей.
Её будит голод, а ожерелье-жалюзи
украшает посмертно.
Оставшись в XIX веке, она боится фонарей,
ищет звёзды в городе. На чайной жерди она
молодится, кажась птенцом
из пассажей Бодлера: но
умирать и расти ей
в горшках и садах полимеров.
Рассада скворечников тянется
вдоль поясов прибрежной
земли безмятежного млечного
пляжа, где вместо буйков рыб
толкает планета-хурма, и гелий,
касаясь десны, света варежки
вяжет. Коробка от обуви в рост,
задевая чердак щиколоток в пыли,
полный встаёт, кубической тере
дупло – закруглённая притолока,
и сёдла прокинутых стульев
однотонный билборд,
и сипло в них буквы
кустарные птицею выколоты.
ТРИ ЗАРИСОВКИ СТРАННОГО ДНЯ
1. Перемена перспективы
Неловко уединённую женщину,
каплящую губами и носом,
убирать к другим –
космонавты, птицы, несравнимо маленькие
в жужжащих цветах, стул, который пододвигается
под блик, вышедший вон.
Я всегда думала, что ферганская школа – фрегаты,
тихонько двигающиеся в песке (mind their own business).
Да и если смотреть по-семитски - ферг и фрег -
Не всё ли равно? Как у проездного оторвать
виды транспорта – всё, кроме рогов,
протянутых стрелками к порам кожи Урана.
Да как же тут оглянуться, когда любопытные лица богов
высматривают нас на открытках? Сморкаемся,
чтобы замылить лицо, а хоть бы что –
среди несоразмерных тем цветов птицееды,
клювы стучатся в скафандрах.
Мы выбираемы, выжеребьены,
как на слепую.
2. Это было уже слишком давно
Желёзный лёд – это когда снег уже потерял всё, что мог,
и остаётся упаковка из алюминия, охраняющая
сердце моё, глаза мои, от уязвимого шага в соединении плиток.
Даже огромными подошвами на ботинках не придавлю воздух
в поддённом горле, из песни слов не выкинешь – не очень-то и хотелось,
но на самом деле не получится, слишком уж мотив
неприятен, как забытый фильм, снятый во сне с показа.
Репейник, налипший на спину овечьим языком – что-то есть,
но уже отрастает затылок.
3. Авария
Вершына – это ничего себе какой стих!
Случится затормозить машине,
каждый камешек пройдёт
через колени. Нетвёрдая,
нетвёрдая уверенность в пузырях,
совершаемых трубочкой. Они не сдуваются
на трубе, разделённой блоками –
хорошо, очень славно, топко в каждой ноздре,
вместе – терпимо, пока в нос не наносится ударом
рулевая подушка.
КВАДРАТ
Человек кусает собаку
Двунаправленный зуб его – бахрома на заетом флагштоке. Есть что-то неправильное в щелях на боку, в горечи шерсти, побывавшей снаружи пломбы. Вообще животная нагота – на ней не было обуви от едкой земли – неестественна. И то, что она не защищалась, а просто ожидала место в предложении, как очереди за речью. Спала ли она? Просит ли есть живот, переваренный внутри другого? Теперь она жалобно оттаскивает себя за падеж – иностранный хвост, агенс дворняжьего поля. Лоснится волос по кругам на полях телесного склона, но её голове не до смеху.
Человек никогда так не делал, но и теперь все обвиняют несчастный объект действия прямого, как тетива – хотя он и подирался сзади, подлая траектория, которой не отследить ни боковыми ушами, ни лобовой корой.
Собака кусает человека
Ну, теперь всё по правилам, и пущенный камень по эллипсу возвращается, тыкается в плюш намокший, и растаскиваются клыки по всему телу защитной одежды.
Если женщина вернётся с машиной времени, то приложит фотографию к старому лицу, сопоставляя, а мужчина, пойдя к собаке, вставит свои челюсти в её: что тогда делать? Обойти все инстанции: горные вершины с горьким концом, снегопад лаев, щенячьи брызги, оставшиеся по одной стороне лужи. Из-за игорных домов она глотает кости,
если не досчитались чипсин окон. Укуси его, только не смотри, как переплелись деревья в остатках твоей слюны.
Никто не кусается
Даже стрелки в часах прикрывают рты, чтобы прошелестеть кожей, как близкие в туннеле вагоны. Либо зашивается уже проглоченное тело, как румяное яблоко, и переживается неразмолотым. На пробу не взять ветер, пока он прилипает к указательному кольцу, не привить от бешенства сажени коренных затвердевших барашков. Неужели всё это время в деснах были они? Ещё бы, а почему же мы тогда не кусаемся: в тихий час агнцу и волку отведены разные кроватки.
Все кусаются / Собака и человек кусают друг друга
Блестящие мальчики неспешно просачиваются сквозь камни к воде, минуя и падая в воздушные сгустки промахов инженера по гальке: засмотрелся на галок, пустил мягким знаком воронку от дальнего произношения сонорных частиц. Там это и завязалось: одышка волн (у них-то сколько подбородков?), сладкая пена – газированные листья морской капусты. И у качающейся постели чужого нездоровья грязно вертелась драка. Пёсье тело, мохнатый спасательный круг, отнекивал от падения.
К 120-ЛЕТИЮ НИКОЛАЯ ЗАБОЛОЦКОГО
Вот бы охуел Заболоцкий:
садится и едет на минское море,
и воскрешает каждого князя и княжьего сына.
Дарит им стрекозное зрение и предел хитиновых мышц,
даёт шлемы от излинявшего глаза.
Объезжена литовская мышь,
сырные латы заточены, кайзер
располагает ловушки, как зайдёшь по грудь и не выйдешь –
слишком тепло, к тому же кто только не писал об этих местах.
Заправляет тьму в простыню мха, и выходит такая ночь,
что светится даже днём. Балюстрада ботинок на коврике нёбном –
между силуэты, дельфинчатый треск изморози. И хоть каждый
мураш по-кальвински заговорит,
муралы заварятся в стенах крепко – цикорий гранёного ордена.
Там долго будет княжить булка, подсохшая справа (зубастый стигмат),
мурава спрячет мощи её. Целовать будут только ищейки-ящерки
да дети, что пока твёрдо не ходят. А Заболоцкий выходит и спрашивает,
чего ревём, очки, повидавшие бой с клопами за честь кленовой рощи,
и я, не повидавшая ничего, кроме старого чугунка, плачу ему в ладони.