Комадей Руслан. Крым-тупик. М.: Полифем, 2022
ГЛОССОЛАЛИЯ, ЗАКРЕПЛЁННАЯ КОНСТИТУЦИЕЙ
Есть произведения, изображающие катастрофу, а есть произведения-катастрофы. Не те, что по оплошности или судьбе проворонили свой шанс быть интересными, а те, что свою поверхность разрыхляют катаклизмом. Такой катаклизм может быть имманентным или же трансцендентным. Трансцендентный предполагает очевидное и нарочитое наличие автора-демиурга, который, подобно судьбе или Богу, вытворяет с поверхностью холста всякие ужасы. Имманентный катаклизм представляет собой барочную эстетику движения «изнутри наружу», где внутри самого материала некие магматические силы воздействуют на поверхность произведения. Автор здесь отходит на задний план, меланхолично фиксируя, подобно комсоргу, происходящее. Автор становится медиумом, через которого говорит сама реальность, пусть даже в гипертрофированных, гротескных, абсурдных формах. Это не визионерское высказывание пророка, не меланхоличная лекция историка – напротив, это практически документальное произведение, если позволите, вещдок, по которому возможно установить состояние реальности. Именно к разряду таких имманентно-катастрофических произведений относится роман Руслана Комадея «Крым-тупик».
Не удивительно, что роман «Крым-тупик» вырос из навязчивой идеи-анекдота: робинзонада с президентом в главной роли. Игривое «а что, если…» здесь становится отправной точкой для множества фантастических сценариев, самый абсурдный и парадоксальный из которых окажется единственно верным. Чтобы правителю отправиться на необитаемый остров, нужна революция. Но если революция способствует обретению правителем собственной субъектности (именно ИМЯ, а не белые пропуски, не замазанные, размазанные и притихшие суррогаты, появляется в момент революции) и созданию правителем нового, лично ему принадлежащего, государства, не становится ли революция апроприированной? Именно постулат: «нет, Я ЕСТЬ» становится апофеозом и концом революции. Да, глава «РЕВОЛЮЦИЯ» оканчивается именно тезисом «я сверг себя, следовательно, я есть». Революция, захваченная президентом – этот парадокс как нельзя лучше попадает в нерв времени. Порционный протест, санкционированный митинг – примета сегодняшнего дня. Абсурд ли это? Безусловно, но обратное – несанкционированный протест – является нонсенсом. Тем не менее, так оно и есть.
Крымская гетеротопия у Комадея, отвечает всем фуколдианским стандартам: страна внутри страны, изолированное пространство (как нарративное: действие происходит на острове, по заветам Аксенова, – так и текстуальное: текст автореферентен, замкнут на себе, на него воздействуют только внутренние силы), подрывающее нормальный синтаксис (и пунктуацию). Это пространство, в котором речи, языку и мысли ставит подножки взбунтовавшаяся почва: «Почему фразы написаны на лежащей насквозь воде?», «в черном-черном параллельном нескладной тьмы…», «бессрочно, то есть навечно», «…вытянул ноготь за пишущий стержень и айда писать» – и так далее. Надо сказать, примеры я взяла абсолютно случайно, гадая на книге, что говорит о том, что этими проплешинами в земле испещрено все крымско-текстуальное пространство.
Текст конгениален пространству, которое он описывает. В этом смысле мастерски соблюдено соотношение формы и содержания. В своей рецензии на роман Алексей Сальников сравнивает его с «скрупулёзными переводом с ангельского языка». Здесь всякого, кто ознакомился хоть с одним фрагментом текста, смутит слово «скрупулёзный». Да, роман безусловно переводной. Только вот перевод может быть и схож с автопереводом на айфоне. Если зайти на иностранный сайт, смартфон заботливо предложит плашку с иероглифом, нажав на которую изначальный текст вначале задрожит, потом поплывет, поколеблется, переливаясь языками, а потом встанет, подрагивая, заявленным переводом. В таких халтурных автоматических переводах часто встречаются несогласованные окончания, пунктуационная путаница, вставки на третьем языке (такой перевод французского сайта как-то выдал мне китайские иероглифы), иногда и вовсе пропуски слов, выбеленные, зияющие высоты смысла. И такие особенности автоматического перевода, на первый взгляд, мало чем отличается от текста романа. Как же можно называть такой «перевод» скрупулезным? И все же можно, но с оговоркой. Приглядевшись к небрежным согласованиям, вольной пунктуации, бредовым обрывам мысли на середине предложения, мы обнаруживаем подозрительно удачные состыковки. Чересчур поэтичные абсурдизмы. Допустим, случайность допущена один раз. Но два, три, пять, на каждой второй странице… Это и навевает сомнения: действительно ли перевод – автоматический, не выдает ли он себя за то, чем не является?
Существует итальянский термин sprezzatura, введенный в трактате «О придворном» Бальдассаре Кастильоне, означающий «нарочную небрежность». Термин этот употребляют касательно манеры поведения, внешнего вида и – редко да метко – живописной манеры. Умение создавать иллюзию небрежности, случайности, синхроничности и удачного совпадения – это сложное и тонкое искусство. Талант изящно и легко скрыть усилие на самом деле довольно редок. Важно чувство пропорции: как сделать все естественно, не выдать себя и свое усилие? И стиль, который присущ «Крыму-тупику» стоит называть именно спреццатурой. Это скрупулезный перевод, скрывающий свою незаурядность и замысловатость.
Окей, мы выяснили, что это действительно скрупулезный перевод. Но вот с какого языка? Не соглашусь, что с ангельского. Это домыслы. Как всякое имманентно-катастрофическое произведение, «Крым-тупик» уже содержит внутри себя все ответы на вопросы: а от чего он стал таким? Что здесь произошло? – и прочей детективщины. Путин прибывает на остров Крым, чтобы построить государство КНСРМС, что расшифровывается как Крымская некрократическая свободная республика мертвых сограждан. Населяют ее, как и следует из названия, мертвые. Жителям положена Конституция. И автор ее любезно предоставляет. Она является и ключом к языку книги. Читаем пункт 7: «Они [мертвые – Ю.Т.] не владеют пространством, но используют его как равенство. Язык – основное место существования, единое». Что-то проясняется, но вот пункт 6: «Язык КНСРМС – мертвый язык, похожий на русский». И далее пункт 13: «Право собственности мертвых на смыкание в мнемоническую массу и говорение внешним текстам [курсив мой – Ю.Т.] предупреждается правами живого». Эти несколько пунктов объясняют нам, что именно заставляет почву текста рыхлится, расходится ранками и расщелинами, заставляет его набухать и прогнивать: в этот язык заперты мертвые. Согласно Конституции мертвых, которую им даровал Путин, мертвые не могут ни говорить внешним текстом, ни как-либо с ним коммуницировать. Максимум – распластаться и растечься равнослойно по памяти живых, а те, кому неймется, могут тщетно биться собой о пленку языка, создавая неполадки для чтения. «Мертвое тело говорения» – вот так Руслан Комадей характеризует учесть мертвых при правлении Путина. Переход от невнятности текста в текст впереди – вот что временами накатывает на страницы романа. Интенсивность оговорок увеличивается, интерпретатора штормит, автора заносит – это обитатели крымско-островной земли, они же обитатели тела текста, предпринимают штурм пространства языка. Итак, роман «Крым-тупик» суть переложение на русский мертвого языка, похожего на русский. Иногда мертвый язык прорывается сквозь. Иногда затухает. Иногда блестит галантерейным изыском цитат из инстаграма Яны Рудковской. Иногда скрежещет выдержками из сталинской конституции. Временами он почти нормальный, но это иллюзия. Цитаты не здесь – не заплатки, пришитые белыми нитками, не баги в стройном монтаже. Они по краям расплавлены и вживлены в общую материю текста. Неразличимо переливаются блеск безделушки и достоевская слеза младенца в субстанции, похожей на застывшую ртуть. Мы так часто оговариваемся, что уже невозможно скинуть это на казус переутомления. Цитаты в романе рассчитаны не на узнавание и перенос сознания читателя вовне (соблазна ностальгии, которому подвергает, скажем, Виктор Пелевин, здесь нет и в помине), они заставляют протиснуться в зазор между знакомым и неуютным, между доскональным копипастом из реальности и его перверсией, вывернутостью, внутренним освобождающим сдвигом парадокса и тотальным сдвигом по фазе. Это периферийное и ускользающее квази-узнавание так кардинально и отличает аффект «Крыма-тупика» от аффекта, создаваемого Владимиром Сорокиным в «Дне опричника», где механизм перверсии рассчитан на возможность мысленной инверсии, а значит, и мгновенного понимания нереальности, искусственности происходящего. «День опричника» все же изображает катастрофу, а не несет ее в себе. «Крым-тупик» в своей абсурдности вовсе не пародирует реальность, не обыгрывает ее, не дает возможность мгновенно считать сатиру и референт сатиры (который по сравнению с гротеском выглядит, в общем-то, и нормально, и вполне себе, Кремль-то не сахарный!). Но больше нет никакого «в принципе-то нормального» референта. Есть только этот язык, похожий на русский. Он есть.
И все, что происходит с русским языком в романе Комадея – не случайные совпадения и не леность переводчика (откупиться искусственностью, механикой, исполнением приказа) – это документальное свидетельство катастрофы. Автореферентный, имманентный текст-катастрофа, выуженный из бурлящего балагана России. Вот что это такое, Крым-тупик – зеркало нашей речи. Стекло запотело, на нем выведена глоссолалия.